Александр Грин (Александр Степанович Гриневский)



         Пьер и Суринэ


     Мы  верим  в  чудесное, но до такой степени подозрительны сами к себе, что
редко  признаемся  в  этой  вере.  Тот второй "я", которому равно дороги сказки
Шехеразады  и  таинственные  опыты  Юма,  работа  молнии,  раздевающей человека
догола,  не  расстегнув  пуговиц, и сон "в руку", — этот второй "я" нам кажется
посторонним,  милым,  но  недалеким субъектом. Мы часто краснеем за него, когда
распаленный  видениями,  имеющими  мало  общего  с  законами  будней,  он  тихо
соблазняет  нас  высказать  в  кругу старых, добрых материалистов что-либо явно
революционное, например, веру в то, что душа бессмертна.
     Однако,  думая,  что  таинственнее и чудеснее нас самих, т. е. — человека,
людей, — на свете нет,  что сами мы, и в скептицизме и в легковерии,  одинаково
непостижимы  ни  с какой точки зрения, я беру на себя смелость рассказать милым
читателям одно из самых потрясающих происшествий, какие случались когда-либо на
нашей  планете.  Это  не  сказка,  не  выдумка и не аллегория — это сама жизнь,
голая правда жизни, действительное событие, — факт.
     В экипаже четырехмачтового парусника "Атлант"  служил матросом некто Пьер,
человек  лет  тридцати  двух,  разгульный,  жестокий и злобный парень;  большая
мускульная сила и смелость создали ему репутацию опасного человека. Он пропивал
обычно все жалованье, но был прекрасным,  сметливым моряком и дело свое  любил.
Отрывистая, грубая речь, презрительное выражение лица и нескрываемое злорадство
при виде чужих печалей не особенно  располагали дружить с ним; друзей у него не
было; а временные  приятели,  сподвижники кутежей,  охладевали к обществу Пьера
равномерно с отощанием его кошелька,  Пьер не жалел  денег, ни своих, ни чужих,
вообще  он  ничего и никого  не  жалел,  нося  в  душе  ту  тягостную  пустоту,
оторванность  ото  всего,   кроме  своей  профессии,   которая,  при  известных
обстоятельствах, приводит к самоубийству, сумасшествию или преступлению.
     Да  не  покажется  странным,  что  этот человек  был  в  связи с девушкой,
любившей его той самой совершенной любовью,  которую вот уже множество столетий
искусство  пытается  осилить  звуками и словами. Девушку звали Суринэ. Она была
корсажницей в заведении старухи Вийдук и самой красивой девушкой городка.
     Тысячи   способов   есть   познакомиться,  нарочно  или  случайно,  и  как
познакомился Пьер с Суринэ,  мы  не  старались  особенно  разузнать.  Пламенную
любовь Суринэ едва ли можно  объяснить  качествами  избранника, так как Пьер не
был пригож, и обветренное лицо его, сильно попорченное оспой, не нравилось даже
старым портовым  шлюхам,  лелеющим, по традиции, несбыточную мечту о жантильных
"мальчиках".  Однако, мы поймем Суринэ, если согласимся признать два типа души:
одну — с ненасытной  потребностью  быть  любимой,  другую — с не менее  сильной
потребностью  любить,  давать и дарить самой.  Суринэ своим темпераментом полно
выражала вторую категорию. Пьер был очень неблагодарным материалом для сильного
женского  чувства,  поэтому-то, так как любовь дающая идет по линии наибольшего
сопротивления,  Суринэ  и  полюбила  его.  Это слабое объяснение, не более, как
шаткая  и  поспешная  догадка,  однако  в  подкрепление  ее  мы  можем привести
общеизвестный  факт, именно тот, что у негодяев, большей частью, подруги и жены 
их — человеческие, хорошие женщины (или были такие в прошлом).
     Суринэ  редко  видела  Пьера.  Проходило иногда от двух до восьми месяцев,
пока  "Атлант"  возвращался в родной порт, где стоял, в зависимости от погоды и
груза, — месяц,  полтора, - и редко более.  Пьер мало оказывал внимания Суринэ.
Он никогда  не  писал  ей, не привозил  даже безделушки в подарок и, встречаясь
после  разлуки,  вел  себя  так,  как  если бы расстался с Суринэ только вчера.
Любовь  часто  тяготила его. Иногда проблески настоящего чувства вспыхивали и в
нем, но тогда ему непременно  требовалось напиться,  чтобы прийти в равновесие,
нарушенное  несвойственной   его   характеру   неуклюжей   любовной  мягкостью.
Случалось,  что  Суринэ  покупала ему на свои деньги одежду, пропитую накануне,
или часами простаивала в полицейском участке, умоляя выпустить Пьера, попавшего
туда за скандал. И все-таки,  если бы ей поставили  выбор: смерть или жизнь без
Пьера, она, не задумываясь, предпочла бы смерть.
     В конце  февраля  "Атлант"  бросил  якорь  у  Зурбагана,  где  должен  был
простоять  несколько  дней.  Неподалеку  от  порта  жила  некая Пакута, женщина
вольного поведения,  вдова почтальона. Пьер всегда, попадая в Зурбаган, бывал у
нее, и с ней,  пьянствуя, проводил ночь; на этот раз он собрался сделать то же;
когда вахта окончилась, он спустился в кубрик, побрился, захватил кошелек и нож
и пришел на улицу Синдиката, к дому Пакуты.
     По  дороге  он  выпил в попутном  трактире два полных  стакана водки и был
поэтому  нетерпелив,  как игрок. Он постучал в наружную дверь; ему не ответили.
Подождав  немного,  он  возобновил  стук  и  услышал  шаги  человека, осторожно
сходившего по лестнице.
     — Кто это ломится так поздно? — раздался  голос  вдовы. — Второй час ночи,
и я лежу.
     — Это я, Пьер, — сказал матрос, — отвори же.
     Женщина рассмеялась.
     — Ну, голубчик, ты опоздал, — решительно  заявила она, — во-первых, я тебя
не пущу, а во-вторых, у меня сейчас гости. Кстати — больше не приходи.
     И она удалилась.
     Пьер в полном бешенстве, не слыша больше  звуков шагов и голоса, стал бить
в  дверь  ногами  и  кулаками  с  такой  силой,  что  все  его  тело стонало от
сотрясения. Но дверь,  заложенная железными засовами, не поддавалась. Пьер впал
в исступление:  то  присаживаясь  на  тумбу  в  яростном,  кипящем раздумьи, то
вскакивая и ломясь  снова, он, наконец,  постепенно  ослабел. С ним происходило
нечто  страшное:  ноги  отяжелели,  голова  кружилась,  сердце глухо возилось в
груди,  как  раздавленная  птица, и непреодолимая  сонливость  владела  Пьером.
Вскочив  через  силу,  чтобы  поднять  камень  и  разбить им окно Пакуты,  Пьер
зашатался, почувствовал, что теряет сознание, и упал навзничь.
     Когда  рассвело,  матроса  подобрал  полицейский и отвез в больницу.  Врач
установил  смерть от паралича сердца.  Матроса похоронили на кладбище Северного
Ручья,  и  один  из  его  бывших  товарищей мелом написал на деревянном кресте:
"Пьер, с "Атланта", умер 28 марта 1892 года". Никто не заплакал на похоронах, и
недели через три корабль вернулся в свой порт, где, как всегда, принарядившись,
застенчиво и трепеща, Суринэ ждала Пьера.
     Она  сильно  удивилась,  когда  вечером,  развязно постучав в дверь, вошел
неизвестный ей, легкомысленного вида и навеселе  матрос.  Вздохнув из приличия,
повертев в руках шапку и высморкавшись, посланец, торопившийся к собутыльникам,
решил не маять ни себя, ни девушку и дело покончить разом.
     — Только  не  ревите! — сказал он. — Этим ведь не поможешь.  Пьер приказал
долго жить. Похоронили мы его в Зурбагане, на кладбище Северного Ручья.
     Суринэ,  выслушав  это,  слушала  еще,  машинально,  как  матрос  приводит
подробности и, не устояв, села. Стены, потолок, мебель — все прыгало и ломалось
в  ее  глазах.  Сознание  покинуло ее. Очнувшись, она уже не видела матроса, но
слова  его,  болезненно громко, гремели в комнате, означая, что Пьер умер. Одна
мысль,  бесповоротно  и сразу, вошла в душу Суринэ: ее место там, где лежит он;
взглянуть на его могилу и умереть.
     Через несколько дней  после этого  почтовый пароход "Блеск" бросил якорь у
Зурбаганского  мола,  и  с  парохода  поспешно  сошла  девушка в черном платье,
расспрашивая  прохожих, как пройти на кладбище Северного Ручья. Ей указали, и к
тому  времени,  когда  солнце  садилось,  несчастная,  в  последнем  его свете,
отыскала  свежий,  с  надписью  мелом  крест;  он  стоял невдалеке от ограды, в
дальнем, самом глухом, зеленом и цветущем углу кладбища.
     Суринэ  стала  на  колени,  тоскуя  и плача, как перед казнью. Ей хотелось
молиться, но мысль о молитве  настойчиво перебивалась  воспоминаниями прошлого,
где  самые  мрачные страницы ее любви казались теперь светлыми праздниками. Она
вспомнила,  как  Пьер  подолгу смотрел на нее своим рассеянным, немного косящим
взглядом,  словно  спрашивал  у  судьбы: "В чем же собственно,  дело?",  как он
дышал,  спящий,  как неуклюже целовал ее, как, крепко нахмурясь, молчал часами,
думая о своем.
     Небольшой  бугор  рыхлой  земли с плохо отесанным крестом  стоял перед ней
мучительной преградой к милому мертвому. Она знала, что может  биться головой о
крест,  и  кричать,  и  звать таинственные силы на помощь — без конца, но и без
утешения, что непоправимо страшное свершилось, — знала это умом, но собственное
ее  сердце  билось так живо и больно, что, бессознательно, ощущение своей жизни
она  переносила  и  на Пьера, не в силах будучи ясно вообразить, как же это его
сердце  молчит,  когда  ее,  полное  молодого горя, взывает о милосердии? Тихая
ярость  обезумевшей  любви  толкала  Суринэ  к  действию;  душа ее возмутилась, 
и   мысли,   сраженные   смертельным   несчастьем,   перестали   быть   мыслями 
человеческими, — грозная тень  исступления  легла  в  них,  смешав  и  сокрушив 
страдающее сознание.
     Весь мир стал могилой для Суринэ.
     С  лицом, мокрым от слез, как от проливного дождя, с глазами, потемневшими
от любви, как бы вростая похолодевшими коленями в ненавистную землю, она громко
и безумно сказала:
     — Прости  же  меня,  отец! Я умираю! Или он встанет из могилы  прежде, чем
взойдет солнце, или я не оторвусь от этой земли, пока меня не оставит жизнь.
     Она  встала,  с  головой,  кружившейся  от изнурения и печали, расстегнула
верхние  пуговицы  мрачного  своего платья, чтобы хотя телом быть ближе к тому,
кто не слышал и не мог слышать ее, и, склонясь к насыпи, крепко, нежно приникла
к ней нагой грудью, — так крепко, что губы и лицо ее прижались к земле.
     Так,  неподвижно  обнимая  могилу, распростерлась девушка Суринэ в третьем
часу утра, на кладбище Северного Ручья.
     Какое  напряжение  воли  можем  мы представить себе в ее слабом теле? Перо
наше  отступает  перед  ее  душой в эти минуты, — мы не совершим  святотатства,
пытаясь заковать в жалкие, неверные слова величайшее роковое усилие любви — все
в муках и трепете...
     И вот,  жизненное  тепло  молодого  тела  стало покидать Суринэ. Как лицо,
подставленное  ледяному  ветру,  стыла,  коченея  от земляной сырости, ее белая
грудь,  посерели  недавно  еще  красные  от  рыданий  щеки; неодолимая слабость
постепенно  сокращала  дыхание,  в  нервной  неровности  которого еще слышались
могильной  траве,  осенявшей  ее  виски, отголоски слез. Измученное тело Суринэ
приближалось  к  обмороку,  к  бессознательному состоянию, предсмертному упадку
превысивших  себя  сил.  Все глуше, все тягостнее сокращалось сердце. Суринэ не
могла бы уже  понять,  если  б  и  захотела, — жива  она,  бодрствует  и  что с 
Пьером, — но, застывая в скорби, тайно чувствовала его под собой — не мертвым.
     Тем  временем  ясное  утро весны подбиралось, минуя далекие леса и горы, к
кладбищу  Северного Ручья,  так  же тихо и ласково,  как нежные пальцы любимой,
коснувшись  виска  друга,  пробираются  в  глубь  покорных  волос, грея голову,
заставляя  глаза  смеяться,  а  голове приказывая быть неподвижной, пока длится
безмолвный привет.
     Еще не взошло солнце, но листья  затрепетали уже в ровном и ясном свете, и
токи воздушных струй,  играя с пространством, были теплы по-утреннему. Шиповник
и белена,  крапива  и  анютины глазки,  маргаритки и колючий волчец показались,
наконец, из предрассветных сумерек во всей нехитрости своей жизни, бесцельной и
радостной.  Проснулись, мелькая в воздухе, зеленые мухи, любительницы сидеть на
солнце,  утираясь  лапками,  умные  бисерные  глаза  ящерицы показались на углу
могильной плиты, и невидимые в кустах птицы начали робкую перекличку.
     Суринэ  лежала,  замирая в тяжком бессилии. И вот когда показалось ей, что
каждый ее вздох мгновенно может оказаться последним, — сорваться и улететь, как
пух,  оставив  грудь бездыханной, — судорожный толчок земли вверх, короткий, но
подступивший к сердцу, рассеял ее предсмертное томление...
     —  Это  твое  сердце  разорвалось,  Суринэ,  —  сказала  она,  но  тут  же
почувствовала,  как  мертвое  уже — в мыслях ее — сердце стучит  в  невыразимом
волнении, в жутком и страшном трепете.
     Она  приподнялась,  движимая  как бы чужой волей, приникла ухом к земле, и
там,  из  таинственной  глубины  праха,  услышала  темные  звуки жизни, шорох и
неясное  трение,  и  глухой отзвук голоса, который, может быть, оглашал тесноту
гроба  воплем,  близким  к  безумию.  Не думая о том, слышно ее или нет, Суринэ
крикнула всей всколыхнувшейся грудью:
     — Пьер! Мой Пьер! Я здесь, и ты сейчас будешь со мной!
     Она  быстро  обежала  вокруг  могилы,  ища  какого-нибудь орудия, заступа,
кирки,  палки,  куска  доски,  чтобы  отрыть Пьера. Судьба помогла ей. Накануне
гробокопатель  оставил  неподалеку  от  Суринэ,  у  недорытой  могилы, железный
заступ.  Суринэ  схватила  его  и,  тяжкая  даже  для  мужчин,  земляная работа
показалась  ей  легкой  строчкой  батиста. По мере того,  как она пробивалась к
гробу,  стук  снизу становился все явственнее и настойчивее. Еще верхнюю крышку
гроба  закрывала,  по  углам ее, земля,  как Суринэ, с силой, какая никогда, ни
ранее,  ни  потом, не вспыхивала в ней, откинула крышку, и Пьер,  поднявшись на
дрожащих  руках,  увидел  яркие глаза Суринэ, блестевшие потрясением. Не медля,
как  бы   боясь,   что   могила   вновь   сомкнется   над   ним,   она  помогла
полубесчувственному ожившему взобраться наверх и здесь, прижав его большое тело
к себе маленькими руками, дала утреннему воздуху обновить легкие и кровь Пьера.
     Наконец, истощенный, но способный уже говорить и двигаться, он сказал:
     — Суринэ, меня хотели похоронить?
     — Ты умер и воскрес, Пьер, — прошептала девушка, — молчи же, приди в себя.
Мы никому не скажем об этом, для людей это будет страшно подозрительно.
     К Пьеру возвращалась память. Он вспомнил ночь перед домом вдовы, но другим
воспоминаниям  помешало внезапно овладевшее им отвращение к себе — в прошлом, —
как к трупу, к могиле, на краю  которой он сидел со свешенными в нее  ногами, и
разбросанной  повсюду  земле.  Они  встали,  удалившись от печального  места, и
тогда,  наконец,   взаимные  слова,   приведенные  в  некоторый  порядок  силой
возбужденных  душ, объяснили каждому то, что оставалось неясным в их положении.
Пьер понял все, понял Суринэ и заплакал.
     Когда  они  уходили  с кладбища и Пьер, шатаясь, опирался о плечо девушки,
над кладбищем ярко горело солнце.
     Нам остается сказать немного о их дальнейшей судьбе.  Пьер переменил имя и
поселился  с  Суринэ  на  берегу  моря,  недалеко от Кассета. Через два или три
месяца  он  получил  место  смотрителя маяка, и Суринэ больше не обижал, чем мы
весьма и весьма довольны.
     Случаи каталепсии, подобные описанному нами в этом рассказе, как известно,
не редки. Но, — спрашиваем мы себя с стесненным  от  стыда  сердцем, — возможно
ли, допустимо ли, чтобы действительно, по-настоящему умерший человек ожил таким
образом?  Мы  не  сомневаемся,  что  многие признают самое возникновение такого
вопроса симптомом безнадежного слабоумия.  Пусть так. Но нам так сильно хочется
верить,  что  это — возможно  и,  может  быть,  мы  так  верим  уже в это, что,
продолжая краснеть, съежившись и прося пощады, упорно говорим: — "Да"... 

     Впервые, под заглавием "Воскресение Пьера", — газета  "Утро России", 1916, 
17 апреля.

_______________________________________________________________________________



     К списку авторов     В кают-компанию